Есть, казалось бы, все основания говорить, что развитие техники делает письменность анахронизмом, — появились говорящие книги и газеты, авторучка уступает место микрофону, соединенному, например, с компьютером, который сам проставляет кавычки, тире, переносы
и орфографически точно печатает произнесенные перед микрофоном фразы. Но предположим, что технические трудности
преодолены окончательно и орфография осталась в ведении специалистов и машин.
Хорошо это или плохо? Выиграем мы — говорящее, читающее и пишущее человечество — или проиграем?
Орфография, сия геральдика языка... А. С. Пушкин
Есть люди, которые овладевают высоким искусством писать грамотно как-то незаметно, без усилий. Но их, увы, немного. Поэтому автор обращается к большинству, к которому принадлежит и сам,— к тем, кто, пройдя полный курс наук, не расстался со страхом. Может быть, страх совершить орфографическую ошибку и не самый мучительный, но оснований он не лишен. Не будем лишний раз напоминать о тех суровых санкциях, которые применяет общество по отношению к нарушителям орфографического кодекса, — о неуспевающих, об абитуриентах, которые так и не стали студентами, и т. п., так как уже сама постоянная неуверенность, которую испытывает масса людей, отправляя письмо, телеграмму или составляя официальную бумагу, комплекс «сейчас-все-увидят-какой-я-неграмотный»— это уже вполне серьезная социально-психологическая проблема.
Культура — наш «коллективный интеллект», а орфография — ее часть. Конечно, не все, что нам предписывает делать коллективный (да и индивидуальный) интеллект, мы делаем с удовольствием. Автору, например, не нравится носить галстук. Но будучи человеком взрослым, он не задает вопроса, в чем смысл ношения галстука, так как знает, что полученный ответ не будет находиться ни в какой связи с реальной проблемой галстука, которая состоит в его завязывании.
По-иному обстоит дело с орфографией. Здесь мы можем не только выражать друг другу сочувствие, но и постараться найти в наших мучениях положительное начало. Не так уж сложно придумать правила правописания, которые были бы проще действующих, но придумать правила действительно простые, которые не требовали бы для своего усвоения больших усилий, просто нельзя.
Глава 1,
в которой автор делает робкую попытку найти для орфографии место в культуре
Нужно честно признаться, что школа мало заботится о том, чтобы ученик увидел за нагромождением отдельных правил какую-то «общую идею». Почему это слово пишут так, а не иначе? Кто решил его писать так? Почему Екатерина II могла писать «изчо» там, где мы пишем «еще»? (Заметим, что написание этого слова регулируется особым, только к нему относящимся правилом. Если бы этого правила не было, мы могли бы писать «ищо» и не нарушать при этом никаких других правил.)
В школе подобные вопросы как-то не принято задавать. В результате из нее выходят люди, убежденные, что естественный, «природный» способ писать — это писать так, как слышишь (или, словами Василия Кирилловича Тредиаковского, «по звонам»), а орфография — «нас возвышающий обман», чисто искусственное построение.
К сожалению, никто из тех, кто разделяет это убеждение, не пробовал писать,«как слышишь» (кстати, кого слышишь: себя? собеседника?). Потому что писать так очень сложно. Студентов-филологов учат этому специально, но мало кто из них записывает то, что действительно слышит, большинство упорно записывает то, что они теоретически должны были услышать.
Дело в том, что человеческое восприятие подчиняется особой, ценностной логике. Мы никогда не воспринимаем всю информацию, которую содержит звуковой или зрительный сигнал, а сразу же отбираем из этой информации то, что для нас биологически или социально значимо. Все, что мы воспринимаем, мы тут же делим на изображение и фон, а изображения немедленно классифицируем. Из бездны полос, точек, пятен нам нужно отобрать всего несколько линий, чтобы воскликнуть: «Ага, вот — кошка!» И никогда не спутать ее с собакой.
Человек тратит на опознание кошки доли секунды, но объяснить, что происходит в эти доли секунды, бессилен. Физиологи, занимающиеся зрительным распознаванием, рассказывают, что один испытуемый утверждал, что ему достаточно заметить изогнутый хвост, как он знает, что перед ним на экране мелькнула кошка. В очередном опыте ему на мгновение показали кошку... без хвоста. И ее он опознал без труда. А то, что она была бесхвостая, не заметил.
Почти такой же необъяснимой эффективностью обладает и наш слуховой аппарат. Подготовленный биологической эволюцией к тончайшей дифференциации едва слышных ночных шорохов, звуков легких шагов в лесной чаше он служит нам теперь для различения акустически очень близких, но социально различных звуков...
В первый год-полтора жизни, в период интенсивного освоения родного языка внервной ткани человека формируется «программа» классификации звуков. В зависимости от того, в какой языковой среде воспитывается ребенок, его «программа» различает от десяти — пятнадцати до, скажем, девяноста классов звуков.
Как работает эта программа, в чем здесь состоит механизм отделения «изображения» от фона, мы пока не знаем. До сих пор никто не сумел с помощью обычной логики смоделировать ценностную. Технические устройства для распознавания устной речи работают на заведомо иных принципах, чем природный механизм.
Итак, владение языком — это, прежде всего, владение сложной классификацией (и не одной!) и умение выделять из информации, содержащейся в звучащей речи, ту, которая позволяет относить сегменты речи к ячейкам этой классификации. Что же в этом случае орфография? Если коротко — то способ выразить на письме с помощью особых значков результаты классификации.
И абстрактная система понятий, с помощью которой можно описать калейдоскоп фактов, определяющих эту ценностную классификацию, еще не сложилась.
В одном закавказском институте лет сорок назад была построена кибернетическая черепаха, которая послушно выполняла набор команд, подаваемых ей голосом. И лишь гостям она не повиновалась: команды должны были быть отданы с кавказским акцентом (то, что мы называем кавказским акцентом, в основном связано с участием в произношении некоторых звуков «лишнего» органа — гортани). При восприятии речи человеком этот акцент не имеет никакого значения и легко отфильтровывается. Живя где-нибудь в Грузии, мы уже через несколько дней вообще перестаем его замечать. Но вот обучить этому машину мы и сейчас не можем.
Читатель:— Но мне кажется, что здесь все очень просто: черепаха была неверно «откалибрована». Ее речевой анализатор обладал слишком большой разрешающей силой. Она различала звуки, которые не нужно было различать.
Автор:— Прекрасно, но не можете ли вы пояснить, какие звуки вы считаете близкими? Те звуки, что в одном языке неразличимы и попадают в одну классификационную ячейку, очень важно различать в другом. Вы ощущаете, например, разницу между гласными звуками в словах «шест» и «шесть»?
Читатель:— Знакомые утверждают, что мне медведь на ухо наступил.
Автор:— Но физически неразличимые звуки могут быть и довольно далекими друг от друга. Я, как примерно пять процентов русских, произношу не «волк», «лампа», «ложка» и т. п., а «воук», «уампа», «уошка»... При нормальном произношении твердого «л» нужно приподнять заднюю часть языка и прикоснуться его кончиком неба, сразу же за зубами. А некоторые «экономят усилия», не прикасаясь к небу, а только поднимая заднюю часть языка. Но этот физически очень далекий от «л» звук и говорящие, и слушающие не отличают от полноценного «л».
Таким образом, информация, которую мы выражаем на письме, проходит по крайней мере через два «фильтра»: через невероятно сложный языковый фильтр, возникший где-то на ранних этапах становления человеческой культуры, и гораздо более простой фильтр орфографии, сложившийся относительно поздно. Чтобы понять, как взаимодействуют эти два фильтрующие механизма, полезно хотя бы очень кратко описать, как исторически складывался механизм нашего правописания.
История орфографии начинается с изобретения письма. Русское письмо — алфавитное, то есть, если отвлечься от частностей, в нем отдельными значками изображаются классы неразличимых в данном языке звуков, или, как говорят лингвисты, фонем.
Существуют и другие системы письма, когда элементарными символами изображаются не фонемы, а блоки покрупнее — слоги или слова, целые группы слов. Но здесь мы ограничимся только алфавитным письмом. Его возникновение — событие, по-видимому, уникальное в истории культуры. Предполагают, что принцип алфавитного письма был открыт в мировой культуре только один раз — примерно за тысячу лет до рождества Христова на Ближнем Востоке, откуда оно и распространилось практически по всему миру, значительно потеснив другие, более древние системы письма.
Глава 2,
слишком короткая, чтобы в ней уместилась вся история орфографии
Возникновение алфавитного письма настолько важное событие, что оно заслуживает отдельного рассмотрения. Поэтому начнем лучше с момента, когда отдаленный потомок первых систем алфавитной письменности — греческое письмо — было приспособлено для передачи звуков славянской речи.
В X веке, когда письменность появилась на Руси, рединой орфографии не было Переписчики книг — монахи усваивали навыки письма от своих учителей, возникала бережно охраняемая традиция, складывались целые школы со своими нормами. Но уже к концу XIV века для всей Руси норма была практически единой.
В этот период решались две важные задачи. Во-первых, шли поиски канонического способа изображать буквами фонемы (или иногда их комбинации). Во-вторых, наряду со способом выразить членение речи на фонемы, искали способ выразить членение речи на слова. Пробел между словами (как и ноль в арифметике) — сравнительно позднее открытие.
А еще пытались упорядочить правила сокращений слов. Без сокращений было не обойтись, ведь писали на очень дорогом материале — специальным способом выделанных телячьих кожах. И сокращения встречались довольно курьезные.
Были в то время даже специальные руководства по орфографии вроде сочинения болгарского монаха Храбра «О письменах», из которого можно привести рекомендацию снабжать гласную, если она образует отдельное слово (например, союзы — а, и), надстрочным значком. Мотивировалось это правило так: гласные — женщины, и неприлично им, идучи в одиночку, без мужчины-согласного оставаться с непокрытой головой. Конечно, на самом-то деле хотелось, чтобы внешне рукопись выглядела солиднее, походила на греческую, где надстрочные значки (ударения, знаки придыхания) действительно имели смысл. Но правило было полезное, так как помогало проводить границу между словами.
В одном отношении приведенное «правило» типично не только для времени Храбра, но и для времени, гораздо более близкого к нам,— предлагается средство выразить не только определенные отношения в языке, но еще и культурные ценности данной эпохи.
Для средневековья большое значение имела идея культурного наследования. В эту эпоху (да и позднее) орфография тяготела к «ссверхконстантности». На письме старались различать и отождествлять не только то, что было одинаковым или различным в живом языке, но, в частности, и то, что отождествляли и различали носители той древней и могущественной культуры, к которой данная возводила свою родословную.
Храбр хотел подчеркнуть родство славянской культуры с византийской, для Руси в XIV—XV веках было очень важно установить преемственность с домонгольской, Киевской Русью.
С этой целью воскрешаются уже забытые и совершенно ненужные буквы «пси», «кси», «омега» (они дожили до реформы Петра I), «ижица», «фита», два рода «и» (окончательно отменены только в 1918 году). Вводятся нарочито архаические написания, «всеславянские», исподволь утверждающие древность Московского государства. «Восстанавливая» древность, часто ошибались, вводили написания, которых нигде и никогда не было. Так Алексей Михайлович писался царем «всэа Русiи», а так не говорили ни в XVII веке, ни раньше, но выглядело это очень импозантно. Большинство надуманных и путаных правил того времени (онъ ея, краснаго и т. п.) было отменено только в 1918 году.
С ХV века стали последовательно членить текст на слова, а позднее появилась запятая (точку использовали уже греки).
Эпоха Петра I была эпохой ревизии едва ли не всех ценностей русской культуры, включая, конечно, и те, которые находили выражение в орфографии. Но само введение гражданской азбуки не было еше орфографической реформой. Петр просто выкинул из азбуки некоторые буквы, которые дублировали остальные. XVIII век отмечен чрезвычайным орфографическим разнобоем, норма складывается очень медленно, вокруг орфографии идут ожесточенные споры. Скрывающийся под инициалами В. С. автор «Опыта нового российского правописания» (второе издание, 1787 год) писал, что оно было в то время «подвержено многим изъятиям, великим несогласиям, сомнениям и трудностям, так что каждый почти писатель или переводчик отличен чем-либо в правописании от другого». И добавляет: «Сие происходит от незнания Грамматических правил или недовольного чтения хороших книг, или от своенравия и упрямства». Трудно назвать какое-либо известное лицо этого времени, которое бы не высказывалось по вопросам правописания. Было выдвинуто много разумных предложений, которые будут приняты только лет сто пятьдесят спустя. Уже в то время Тредиаковский предлагал отказаться от двух «и», указывал на тождество «е» и «ятя», которые в то время передавали один и тот же звук «е». Над Тредиаковским смеялись...
Стабилизация пришла в XIX веке. В это время появляются все более солидные и подробные пособия по русскому языку и орфографии: в вышедшей в начале XIX века «Грамматике» А. Востокова вся русская орфография занимала тридцать три.параграфа, в «Грамматике» небезызвестного Н. Греча (1828 год) — уже сорок восемь параграфов, но в окончательно систематизированном виде она была изложена в книге академика Я. К Грота «Русское правописание» (первое издание в 1873 году), которая состояла из ста девятнадцати параграфов (причем только один параграф о слитном и раздельном написании слов содержал сорок семь правил и исключений). Для сравнения: в «Правилах русской орфографии и пунктуации» издания 1956 года свыше двухсот параграфов).
В XIX веке орфография обеспечивала средства, с помощью которых на письме можно было более или менее последовательно выражать тонкие языковые градации. Например, детали классификации слов по частям речи. Смысл довольно хитроумных правил правописания частицы не с причастиями, употребления суффиксов -нн/-н, систематизированных Гротом, состоял, например, в том, чтобы сделать наглядной разницу между прилагательными и причастиями.
В последней четверти XIX века ряд педагогов и языковедов, Московское, Одесское и Казанское педагогические общества выдвигают проекты реформы орфографии. Предложения писать мышь без мягкого знака, огурцы через и были выдвинуты уже тогда. В конце концов была создана очень авторитетная комиссия, фактическим руководителем которой стал известный лингвист академик Ф. Ф. Фортунатов. В 1904 году она опубликовала свои предложения, один из вариантов которых (не самый радикальный) и лег в основу декретов 1917 и 1918 годов. Были устранены «лишние» буквы, употребление ъ в конце слов, принята написание -ого, -его в родительном падеже прилагательных вместо -аго, ~яго и т. д.
С тех пор русская орфография менялась очень незначительно. В 1956 году вышли действующие «Правила орфографии и пунктуации», задачей которых было «...уточнить и пополнить существующие правила: регламентировать наиболее целесообразные из встречающихся вариантов написаний; установить в словарном порядке написания слов, не подходящие ни под какие правила». Здание русской орфографии было достроено.
Читатель:— И все-таки... Вы говорили о развитии русской орфографии как о постепенном освоении все более и более тонких классификаций. Я догадываюсь даже, как бы вы объяснили пристрастие к передаче на письме таких различий, как различие прилагательного и причастия, сочетания существительного с предлогом, с одной стороны, и наречия — с другой, и т. д. Вероятно, в нашей культуре умение проводить такие тонкие различия так же ценится, как когда-то умение читать следы бизонов на окаменевшей почве прерий... Но ведь человек, для которого родной язык русский, еще не умея писать, уже знает те классификации, которые выражаются на письме. Почему же его так трудно научить орфографии? Может быть, дело в этой «сверхконстантности»?
Автор: — Представьте себе, что правил орфографии нет; вот вам тридцать две буквы русского алфавита, выражайте ими ценностную классификацию как хотите: хотите — используйте все, хотите — часть.
Один результат угадать очень несложно: читать станет трудней. Попробуйте прочтите сочинение пятилетнего мальчика:
«в диревни я увидел 2 ужей или 3. там была ужыная тропинка на которой мы видели ужа каторои очень быстра прополс ужыяыи трапинкои ана была окола высохвшов балота ана другой старане болота была комнта наша. Наша комнта эта не многа сасён и пысридини стаеит сасна и ещё там были камни оШкамин как диванчик, дальний брусничник был бальшои при балшои сридина брусничника эта было болото оно тожа было болшоя брусники там была многа».
Хотя никто не обучал его специально орфографии, он «открыл» для себя некоторые правила, и если приглядеться к тексту, то можно заметить, что он уже создал некоторую свою (хотя еще не вполне последовательную) орфографию. Изобретает он эту орфографию для того, чтобы облегчить себе процесс письма! Но в отличие от нас с вами, владеющими автоматизированными навыками орфографического письма, сам процесс письма для него во многом остается процессом творческим: он старается передать то, ЧТО СЛЫШИТ. Каждое слово он произносит по нескольку раз, внимательно вслушивается в него, пытаясь разложить на звуки.
Своей краткой экскурсией в историю я хотел показать одно: основная масса орфографических трудностей связана с тем, что на письме мы должны передавать максимум разноплановых классификаций нашей культуры минимумом выразительных средств, понятных всем.
Теперь-то, кое-что узнав об истории орфографии, мы видим, что имеем дело с исторически обусловленным, или, лучше сказать, культурно опосредованным (и во многом условным) способом изобразить на письме существующие в данном языке — а следовательно, и культуре — классификации, отношения и т. д. Различия между звуком (а точнее классом неразличимых звуков — фонемой) и буквой — это различие двух этажей нашей культуры, причем первый, исторически более древний этаж — язык — относится к молодой орфографии, как природа к культуре. Давайте поставим маленький эксперимент.
Глава 3,
в которой автор возвращается к старой школьной теме: звуки и буквы
Многим, наверное, известно, что такое палиндром — «перевертень»: стихи, написанные так, что каждая строчка одинаково читается слева направо и справа налево. Приведем несколько строк из перевертня В. Хлебникова:
Кони, топот, инок,
Но не речь, а черен он.
Идем молод, долом меди
Чин зван мечем навзничь.
Если пренебречь мягким знаком, то ясен закон, по которому написан перевертень: первая буква строчки равна последней, вторая — предпоследней и т. д. Возникает соблазн не читать строчки «задом наперед», а пропустить в противоположном направлении магнитофонную ленту с записанными строчками. Проверьте: услышите нечто, лишь слегка напоминающее то, что вы первоначально прочли. В палиндроме симметричны буквенные образы* звуков, но далеко не всегда сами звуки.
I
Безнадежно пытаться перечислить здесь все расхождения между звучащей и письменной речью, их слишком много. Рассмотрим только некоторые из них.
Наиболее точно мы различаем гласные, когда на них падает ударение, а согласные — когда они стоят непосредственно перед гласными. Соответствующая классификация включает несколько более сорока ячеек. Но безударные гласные, согласные в конце слова и в некоторых других позициях мы классифицируем по схеме, в которой ячеек меньше (не различаем, например о и а, е и и, т и д), для таких «укрупненных» ячеек нужны были бы дополнительные значки.
Таким образом, если изображать каждую фонему отдельной буквой, то для передачи русской речи их понадобится свыше пятидесяти. Но алфавит из пятидесяти с лишком букв кажется нам почему-то слишком длинным. Вообще этот простой принцип не пользуется популярностью нигде в мире. Б. Шоу даже завещал крупную сумму денег тому, кто на этом же принципе «одна фонема — одна буква» построит реформу английской орфографии, но эти деньги так никому и не выплачены по сей день.
Так как же сократить число букв? Можно воспользоваться определенной симметричностью фонем. Согласные в русском языке можно свести в пары по принципу «твердая — мягкая». Сравните первые звуки в словах: Тата — тятя, да — дядя, падь — пядь, бар — бяка, кот — кит, год — гид, сад — сяду, зов — зев и т. д. При этом произношение «мягкой» (лингвисты предпочитают термин «палатальные», то есть нёбные) можно представить как произношение соответствующей «твердой», осложненное некоторой дополнительной работой языка — подъемом его средней части к небу.
Принцип экономии ясен: для двух фонем, образующих пару, будем использовать одну букву, а для того чтобы отметить, какой из членов пары мы имеем в виду, будем пользоваться специальным значком. Если у нас тридцать фонем, объединенных в пары, то достаточно будет всего пятнадцати букв и дополнительного значка.
В некоторых, особенно недавно возникших, письменностях этот принцип применяется довольно последовательно.
Но введение дополнительных элементов увеличивает длину слова, и возникнет соблазн сократить ее, используя другие приемы. Мы, например, «закодировали» значок мягкости и следующую за ним гласную с помощью дополнительной «йотированной» буквы: ьэ-е, ьо-е, ьу-ю, ьы-и, ьа-я и пишем не бьэру, а беру, не тьос, а тёс и т. д.
Можно экономить и другим способом: если подряд идут две мягкие согласные, то мягкость обозначать только один раз, после второй согласной: пончик. (произносим: поньчик), гвоздь (гвозьдь), Тверь (тьверь), ветви (ветьви).
Но «Орфографические правила» ограничивают применение этого приема двумя условиями: первая согласная не должна быть л (мальчик!), и мягкость второй согласной должна сохраняться при изменении слова: в слове няньки, мягкий знак есть, так как от мягкости к можно избавиться (нянька). Первое условие логически вообще необъяснимо, тем более, что вопреки ему нужно писать не «ильлюзия», а иллюзия». А во втором условии скрыт настоящий «подводный камень»: что считать изменением слова? Можно ли считать, что, изменив слово нянчить в нянька, мы избавились от мягкости предшествующей согласной?
В русской орфографии правило, о котором идет речь, второстепенное. Но на его примере виден важный принцип: для принятия решения, можно ли сэкономить всего одну букву в слове, мы должны осознать и использовать очень нетривиальную классификацию. В данном случае классификацию, в которой противопоставляются формы одного слова (нянька, няньки) разным, хотя и однокорневым, словам (нянька, нянчить).
Орфография постоянно направляет наше внимание на родной язык, в этом состоит одна из ее важнейших функций в нашей культуре.
Читатель: — В школе меня учили проверять безударные гласные, обращаясь к однокоренным словам. С вашей точки зрения, здесь все просто: язык для меня родной, все слова, однокоренные с данным, собраны у меня в голове в одну классификационную ячейку... А я до сих пор помню ощущение тупика: пытаюсь проверить слово склониться и нахожу, что его нужно писать, с одной стороны, через о, так как есть поклон, а с другой — через а — кланяться. Или свадьба. Помню, конечно, что\оно пишется через д, но почему его нужно сравнивать со свадебный, а не со свататься?
Автор:— Конечно, в любом технологическом процессе, в котором важен «человеческий элемент», а процесс письма — не исключение, без какого-то процента брака не обойтись... Но есть описки и ошибки в собственном смысле слова, те, которых можно ждать при творческом решении задачи. Мне кажется, что человек имеет на них право. Такое случается, когда языковый материал допускает несколько различных «вариантов классификации. Желательно, конечно, знать тот, который закреплен традицией... Но ведь сама традиция меняется. Когда-то гимназистов учили писать не ветчина, а вядчина, усматривая тот же корень, что и в слове увядший. И сама группировка однокорневых слов в живом языке не неподвижна. На наших глазах однокорневыми стали пробовать и апробировать. Когда на экзамене один абитуриент заявил, что слова «врать» и «версия» одного корня, мне это показалось забавной нелепостью. Но на экранах появился научно-популярный фильм «Библия: версия и факты», и я призадумался...
Глава 4,
заключительная, в которой автор и читатель рассказывают друг другу поучительные истории
Читатель: — Допустим, вы убедили меня в том, что орфография — нелегкий, но единственный найденный в нашей культуре путь к осознанию родного языка. Я согласен даже с тем, что простого и короткого пути к этой цели и быть не может. Но зачем мне геообще идти к этой цели? Существует ведь лингвистика, которая, как я думаю, и занимается описанием хитроумных классификации, а мы, овладев родным языком в детстве, можем пользоваться этими классификациями и бездумно... Разве не так?
Автор:— Я думаю, что только осознав классификации, которые навязаны нам языком, мы можем их преодолеть. Ведь родной язык — большой тиран. Я попытаюсь это пояснить с помощью одной забавной истории, которую мне рассказал когда-то покойный профессор А. А. Реформатский. Еще до войны в одной школе в Казахстане висел плакат, который должен был помочь русским освоить произношение казахских «узких» гласных i и у- Рекомендовалось произносить их так же, как русские гласные, которые слышатся, но не пишутся в словах «ключ» и «много». Автор пособия, очевидно, произносил их как «килюч» и «мыного».
В других условиях стремление видеть в реальной ситуации то, что диктует родной язык, может иметь и не столь забавные последствия. Известный американский лингвист Б. Уорф какое-то время работал страховым агентом. Его поражало, как беспечно обращаются люди с бочками из-под горючего. Их завораживало СЛОВО «пустые», хотя бочки были свободны от бензина, а не от бензиновых паров, которые в пожарном отношении более опасны, чем сам бензин.
Читатель:— Может быть, история, которую я собираюсь рассказать, на ту же тему.
Рядом с маленьким деревянным домом, где я жил, возвышалась громадная фабричная труба, увенчанная громоотводом. Каждый раз, когда начиналась гроза, моя квартирная хозяйка, женщина вполне разумная, начинала ужасно нервничать. Уговоры не действовали. Однажды она объяснила мне причину своих страхов: «Громоотвода-то я и боюсь, ведь он от себя-то молнию отведет, а ударит она как раз в наш дом».
Автор:— Да, именно это я и имел в виду.
Читатель:— Но пока я рассказывал вам эту историю, мне пришло в голову, что весь ваш взгляд на орфографию парадоксален. Идеальное письмо, для меня по крайней мере, такое, когда рука пишет как бы сама. А рефлексия, хотя бы и по поводу родного языка,— враг беглости. Знаете уловку, с помощью которой теннисист может расстроить игру своего противника? Нужно просто невинным тоном спросить у него, где он во время игры держит большой палец правой руки...
Автор:— Согласен, что это парадокс, но только не моей точки зрения, а вообще нашей культуры, как в самом общем смысле слова, так и в частном, в котором мы употребляем слово «культура» в быту.
Мы живем в этой культуре, как в старом родном доме, и обычно не задаем вопроса, как и почему он так спланирован. Но вот приходит момент, когда мы уже не можем войти в одну дверь, потому что у нее навалили пресловутые «сорок телег мусору», а в другую нас не пускает фанатичный привратник... Вот тогда мы с изумлением спрашиваем себя, почему швейцар у входа в ресторан требует, чтобы мы были при галстуке, но совершенно равнодушен к шнуркам от ботинок. Почему пропущенная запятая может изменить жизненные планы человека?
Фанатически ревностное отношение к одним элементам нашей культуры и полное забвение других — два одинаково надежных симптома утраты смысла этих элементов. И тогда замысел, которым руководствовался архитектор нашего дома, перестает быть для нас безразличным. Мы ищем старые полустертые гербы на дверях и пытаемся понять, куда двери могут вести...